kot_begemott (
kot_begemott) wrote2021-12-11 01:27 am
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Entry tags:
Ричард Пайпс о России
Из книги "Мемуары непримкнувшего"
...Больше всего меня расстраивали во время поездок в Советский Союз — и тогда, и позже — не столько бедность, серость и однообразие, сколько всеобъемлющая ложь. Я говорю не о бесстыдной лжи, льющейся из официальной пропагандистской машины, — я не встречал никого, кто обращал бы на нее серьезное внимание, — а о том, что все отношения между людьми, за исключением тесного круга друзей и семьи, основывались на притворстве. Все вокруг лгали и все вокруг знали, что вы знаете, что они лгут, и тем не менее необходимо было притворяться, что это не так. Ничего не изменилось с 1930‑х, когда Андре Жид совершил свою знаменитую поездку в Советский Союз. «Правду, — писал он по возвращении, — говорили с ненавистью, а ложь — с любовью». Все это создавало удушающую атмосферу, из — за чего, уезжая из этой страны, испытываешь облегчение.
Мне хорошо запомнился инцидент, иллюстрирующий эту сторону советской жизни, который произошел в один из моих последующих визитов. Как — то раз я сел в трамвай в Ленинграде и, чтобы купить билет, достал из кармана мелочь. Вместе с советскими монетами оказалась также и монета в полдоллара с изображением Кеннеди.
Кондуктор, сидевшая у входа, сразу же разглядела ее и спросила: «А вы американец?» Я кивнул утвердительно, и она стала настойчиво предлагать мне сесть на свое место. Пока трамвай катился по маршруту, она показывала всякие достопримечательности и громко нахваливала красоты города, уговаривая меня, так как я говорил по — русски, переехать сюда с семьей. Но вот трамвай остановился, пассажиры входили и выходили. Пользуясь сумятицей, кондуктор нагнулась ко мне, и выражение ее лица изменилось с притворно благостного на искренне взволнованное. Она спросила быстрым шепотом: «Ведь мы живем как собаки, скажите, разве не так?» Этот случай произвел на меня потрясающее впечатление: на одно мгновение была сброшена маска, которую советские люди обычно носили.
...Мое внимание привлекла тема, занимавшая более значительное место в русской истории, а именно политическая культура. Меня поражало сходство между до- и послереволюционной Россией и мне хотелось заглянуть за фасад радикальных лозунгов советской пропаганды, чтобы рассмотреть неизменные черты политической жизни страны. Мне казалось очевидным, что, несмотря на революционную риторику, Советский Союз был «революционным» лишь со стороны, для иностранных государств, что же касается внутреннего положения, то это был глубоко консервативный режим, который имел больше общего с абсолютизмом Николая I, чем с утопичными фантазиями радикалов XIX века. Почему это так? Почему правительство, которое захватило власть во имя самых радикальных идеалов, когда — либо существовавших, так быстро превратилось в оплот реакции, использовавший радикальные лозунги исключительно для целей внешней экспансии? По этому поводу я записал в своем блокноте в 1956–1957 году:
Консервативное движение в России намного более самобытное и национальное, чем либерализм или социализм. Несмотря на то что и либерализм, и социализм имеют национальные корни, их идейное содержание было в основном импортировано с Запада, в то время как консерватизм был явлением местным, как в своем возникновении, так и в своем развитии. То, чего ему не хватало в идейной оригинальности, он вполне компенсировал своей тесной связью с российской жизнью. Следовательно, консерватизм намного лучше объясняет сущность движущих сил русской истории, чем какое — нибудь другое политическое движение дореволюционной эпохи.
Эта идея противоречила разделявшемуся всеми мнению, что Россия была страной радикальной, а советский режим — воплощением социализма Маркса.
...В своих работах до 1917 года Ленин подчеркивал желательность ассимиляции нацменьшинств, чтобы национальные различия не мешали строительству социализма. Не пожелавшие стать русскими могли отделиться и создать свои собственные суверенные государства. Третьего варианта не предусматривалось. Но такой расчет оказался неправильным. Ленин полагал, что экономические узы с Россией будут сдерживать сепаратизм, но стремление избежать установления коммунистического режима и гражданской войны, которая последовала вслед за ним, взяло верх над экономическими интересами и привело почти все национальности к жажде независимости.
Поэтому Москва вынуждена была предоставить им такого рода политические уступки и культурную автономию, которые раньше были совершенно неприемлемы для Ленина. Эти уступки придали национализму определенную легитимность. После окончания моих исследований по этому вопросу, у меня не оставалось сомнений в том, что, если центральная власть в России снова ослабнет, как это случилось в 1917 году, новая империя распадется. Это предсказание горячо оспаривали почти все специалисты по России.
...В области человеческих отношений меня ожидал еще один сюрприз. Там, откуда я родом, если незнакомые люди не были грубыми и враждебными к вам по какой- либо конкретной причине, например из — за этнических и религиозных предрассудков, то их отношение было корректным, но холодным. Дружелюбие распространялось только на друзей. В Соединенных Штатах правила хорошего тона требовали дружелюбного отношения ко всем. Когда я приехал в Нью-Конкорд, один из старшекурсников предложил мне помочь устроиться. Он показал мне кампус, проводил в небольшой дом, где мне предстояло жить в течение первого курса, и ответил на многие вопросы о колледже и жизни студентов. Я очень обрадовался, что нашел друга, и так быстро, но когда он повстречался мне через несколько дней, то вел себя холодно и сдержанно, и мы в дальнейшем не поддерживали отношений. Как я потом понял, в администрации просто попросили его помочь мне, попавшему в новые условия иностранному студенту, и он сделал это любезно, но при этом не проникся ко мне никакими чувствами. Я же неправильно расценил его поведение и почувствовал себя оскорбленным.
Впоследствии я понял, что быть дружелюбным ко всем без различия считалось добродетелью потому, что так легче и приятнее идти по жизни, и со временем сделал вывод, что, действительно, ни к чему не обязывающая улыбка намного предпочтительнее сердитого ворчания, пусть и обоснованного. Но я также пришел к выводу, что показная поверхностная любезность ко всем без разбора препятствует установлению более тесных человеческих отношений. Такая близость, которая возможна по отношению к одному или нескольким верным друзьям, была недостижима в стране, где моделью отношений, по крайней мере среди мужчин, были отношения «приятелей», а выражающие их американские слова pal, buddy не имеют эквивалента в польском языке.
......Когда я проводил свой первый академический отпуск в Париже, у меня появилась идея, которая потом доминировала в моих работах по истории России. Суть заключалась в отношении политической власти к собственности. Меня, конечно, не привлекала марксистская идея, что политическая власть была лишь «функцией» отношений собственности, а государство лишь инструментом в руках владевших собственностью классов, поскольку казалось очевидным, что абстрактное понятие «государство» на самом деле подразумевает индивидуумов, личные интересы которых часто противоречат интересам собственников. Я пришел к выводу, что власть и право собственности были взаимодополняющими способами контроля над людьми и имуществом: это была игра в одни ворота, так как выигрыш одной стороны означал проигрыш другой.
Самый надежный способ не дать государству возможности расширять свою власть и посягать на свободы граждан заключается, следовательно, в том, чтобы закрепить большую часть богатства в руках граждан в форме неотчуждаемой собственности. Лишь много лет спустя я узнал, что этот тезис был предвосхищен три века назад англичанином Джеймсом Гаррингтоном. В марте 1958 года в неформальной обстановке я сделал доклад перед группой молодых историков Гарварда на тему «Собственность и политическая власть», в котором изложил этот тезис и подчеркнул, что в России именно неполноценное развитие частной собственности сделало возможным чудовищный рост государственной власти. Несмотря на то что некоторые коллеги склоняли меня к публикации этого доклада, я этого не сделал. Но я ввел эту идею в курс по русской средневековой истории, который читал в первый и последний раз в весенний семестр 1960–1961 года. Именно тогда я применил к Московской Руси заимствованный у Макса Вебера термин «вотчинный режим», при котором правитель является одновременно владельцем земель и хозяином царства.
Книга, вышедшая в 1974 году под названием «Россия при старом режиме», представляла собой эссе об эволюции российской государственности с древнейших времен до конца XIX века; в ней акцент делался на вотчинной сущности царской власти. Я показал эту власть как отличную от абсолютистской власти на Западе, которая всегда была ограничена институтом частной собственности. В своих выводах я недвусмысленно давал понять, что коммунистический режим в России, где правящая партия пользовалась неограниченной властью над политической жизнью и экономическими ресурсами страны, во многом был обязан этой патримониальной традиции.
...Я спросил Солженицына, неужели он считал возможным, чтобы тот же самый народ, с той же самой историей, говорящий на том же языке, живущий на той же территории, мог превратиться во что — то совершенно иное за одну ночь с 25 на 26 октября 1917 года только потому, что группа радикальных интеллигентов захватила власть в стране. «Такие неожиданные и радикальные мутации неизвестны даже в биологии», — убеждал я. ...
Тот факт, что «Святая Русь», которую он рисовал в своем воображении, не возникла тотчас, как только российское правительство отказалось от марксизма, должно быть, сильно его разочаровал. Его движимая ненавистью интеллектуальная нетерпимость наряду с фанатизмом лишали его, с моей точки зрения, права на величие. Он был лишь ложным пророком, даже если и продемонстрировал большое мужество, противодействуя коммунистическому режиму, столь же наполненному ненавистью и настолько же фанатичному, как и он сам. На самом деле он был зеркальным отображением этого режима. Когда режим пал, он оказался настолько же неуместным, как и любой представитель старой коммунистической номенклатуры.
...Культура более важна, чем идеология: идеи прорастают в той культурной почве, на которую они падают. Так в Скандинавии, где традиции собственности и закона были относительно сильны, марксизм развился сначала в социал — демократию, а затем в демократическое социальное государство. В России же, где обе эти традиции были развиты слабо, он усилил автократическую родовую традицию.
...Русские пытались понять мои мысли, а китайцы повлиять на них. Вообще я обнаружил, что китайцам не хватает любознательности. Когда я касался жизни на Западе, предмет не вызывал у них никакого интереса, в отличие от реакции в России. По большинству вопросов мнение китайцев было уже сформировано, и их не интересовало мое мнение. Если в России буквально все читали, то в Китае я никого не видел с книгой в руках (за исключением студентов в университетской библиотеке). В путевом дневнике я записал:
Создается впечатление, что эта древняя цивилизация многих сотен миллионов людей способна выстоять вопреки всему, в то время как Россия может и не устоять. Отсюда у китайцев безмятежное спокойствие у а у русских надменность, напористость, нервозность и тревожность.
Китайцы не врали так нагло, как имели обыкновение делать русские. Если им задавали вопрос, на который они не хотели отвечать, они уклонялись от ответа, но не лгали бессовестно. Вранье русских — это особая форма лжи, потому что не служит никакой цели. Это просто полет фантазии, уход от реальности, и поэтому русские редко чувствуют смущение, если их ложь открывается. Персонаж «Преступления и наказания» Достоевского так воздал ей хвалу: «Я люблю, когда врут! Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь — до правды дойдешь! Потому я и человек, что вру. Ни до одной правды не добирались, не соврав наперед раз четырнадцать, а может, и сто четырнадцать… Соврать по — своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному, по — чужому; в первом случае ты человек, а во втором ты только что птица!».
Подобным же образом и «лишний человек» Тургенева заявляет, что ложь «так же живуча, как и истина, если не более...
В Китае марксизм воплотился в нечто весьма отличное от советского коммунизма, хотя я не достаточно знал, чтобы сказать, в чем конкретно эти различия состояли.
Меня сразу же сильно поразила черта китайцев, которую американцы называют «могу сделать», — оптимистическое отношение к жизни, резко контрастировавшее с унынием и фатализмом, господствующими в России. Правда было много признаков того, что мягко называли «культурной революцией» и что на самом деле было варварской контрреволюцией: обезображенные здания, граффити на памятниках, закрытые музеи. Также нужно признать, что, за исключением детей, люди в Китае одевались плохо и одинаково. В современной архитектуре просматривалась кичливость советского прототипа. Тем не менее атмосфера была наполнена динамизмом, которого я никогда не ощущал в России ни до, ни после 1991 года.
...Нужно признать, что взгляд Рейгана на советский режим, в основных чертах правильный, не был до конца продуманным. Он считал, что коммунистические лидеры, как и все главы государств, были озабочены благосостоянием своих народов, и если они не могли обеспечить им свободу и процветание, то только потому, что были пленниками ошибочной идеологии. На одном из заседаний СНБ (25 марта 1982 г.) он вслух задался вопросом о том, наступит ли когда — нибудь день, когда Советский Союз окажется в таком трудном экономическом положении, что мы сможем сказать его руководству: «Вы получили урок? Если вы вернетесь в цивилизованный мир, мы поможем вам и сделаем замечательные вещи для вашего народа». Лишь позже он понял, что советская номенклатура была заинтересована в том, чтобы население оставалось бедным и голодным.
...Я испытывал удовлетворение от осознания того, что внес некоторый вклад во внешнюю политику, которая помогла развалить Советский Союз, представлявший собой самую опасную и бесчеловечную силу во второй половине XX века. Я считаю, что Советский Союз развалился главным образом по внутренним причинам, то есть из — за неспособности коммунистов возвести прочное основание для режима, который нарушал все известные нам принципы природы человека и общественных отношений. Однако решимость Соединенных Штатов расстроить амбиции внешней политики Советского Союза сыграла большую роль в этом процессе. И здесь два президента внесли особый вклад: Трумэн в начале «холодной войны» и Рейган в ее конце. Идеологическое наступление Рейгана и его наращивание военной мощи напугало русских, они потеряли приобретенную в шестидесятые и семидесятые годы уверенность, что связали руки Соединенным Штатам. Такая потеря уверенности в себе стала главной причиной ошибок, которые они совершили в конце 1980‑х.
...Горбачев занял пост главы советского правительства и начал свою перестройку. Суть же моей рекомендации состояла в том, чтобы позволить Советскому Союзу самому «разрушить себя»: «Если советский режим желает осуществить свои глобальные замыслы, он будет вынужден двигаться в направлении создания экономических и общественных институтов, которые в итоге и разрушат его».
...Почему перестройка провалилась?
Я полагаю, потому что ее лидеры стали жертвой своей собственной пропаганды (а также советов заморских советологов) и представляли советский режим намного более прочным и популярным, чем он был на самом деле. Когда начатые Горбачевым реформы натолкнулись на сопротивление коммунистического аппарата, он попытался преодолеть это сопротивление, обращаясь к гражданам и вовлекая их в политический процесс, уверенный в том, что простые люди поддержат программу внутрисистемных реформ. Это оказалось фатальной ошибкой, потому что народ, который заставляли молчать семьдесят лет, воспринял вновь обретенную свободу слова и некоторые политические права не как возможность укрепить коммунистическую систему, а чтобы оторваться от нее. Таким образом, вместо того чтобы следовать китайскому примеру и твердо удерживать политическую власть в руках, проводя экономические реформы, Горбачев ослабил бразды коммунистического правления, и повозка вскоре стала неуправляемой. Никто не мог предвидеть такого хода событий, хотя бы потому, что это был результат решений, принятых кучкой людей, без участия народа.
...Советологическое сообщество было потрясено крахом коммунизма и распадом советской империи, потому что оно упорно придерживалось мнения, что, какие бы трудности ни возникали, советский режим обладал как волей, так и средствами, чтобы их преодолеть. Попытки советологов предвидеть будущее потерпели провал не потому, что они прилагали мало усилий, а из — за их полной некомпетентности. Они изучали свой предмет как естествоиспытатели, игнорируя все невещественное, прежде всего традиции и культуру страны с тысячелетней историей. Они выросли в странах, где законы соблюдаются, а собственность уважается, и не могли взять в толк, что есть общества, где ничего этого нет. Этим людям не хватало воображения, и они придавали всем непонятным явлениям черты, знакомые им самим, и оправдывали свои действия ссылками на всякие псевдонаучные социальные «модели».
...Эти люди заявляли, что они ученые, но они никогда не удосуживались сверять свои теории с фактами, и даже когда события 1991 года доказали, что их анализ оказался неправильным, не попытались разобраться в причинах просчета, чтобы избежать повторения своих ошибок. Закрыв уши, чтобы не слышать альтернативных мнений, они делали вид, что были незаинтересованной стороной, однако были кровно заинтересованы в том, чтобы писать о Советском Союзе как пока еще сильном и благоразумном противнике, чтобы, с одной стороны, обеспечить себя потоком грантов от правительства и фондов, а с другой — заручиться поддержкой советских властей своих исследований. Я полагаю, что никогда в истории не было потрачено такое количество денег на изучение иностранного государства с такими удручающими результатами. Тем не менее эти советологи продолжали свои псевдонаучные изыскания без всякого объяснения или извинения.
Эти провалы не ограничивались сообществом специалистов по России и Советскому Союзу. Они были проявлением неверных представлений, которые разделяла вся интеллигенция и особенно те, кто занимался академическим трудом и с той или иной степенью симпатии относился к коммунистическому эксперименту. Удивительно, но простой человек, например пресловутый водитель нью- йоркского такси, лучше понимал сущность коммунизма, чем большинство университетских профессоров. Причина этого занимала меня долгие годы. Одну нить рассуждений, ведущую к разгадке этого феномена, я обнаружил в докладе Министерства юстиции США в феврале 1995 года. Исследовав схемы финансового мошенничества, его авторы пришли к удивительному заключению, что «люди более образованные чаще становились жертвами мошенничества, чем менее образованные»[10]. То же, по — видимому, происходит и в случае идеологического мошенничества.
...Тем временем эйфория в России начинала спадать. Я полагаю, что многие русские думали, что как только они отбросят коммунизм и объявят себя демократами со свободной рыночной экономикой, то сразу же будут купаться в золоте. Более того, придя к власти, Ельцин фактически им это пообещал. Вместо этого они обнаружили, что с падением коммунизма вся система социального обеспечения, которую они воспринимали как само собой разумеющееся, исчезла, и они оказались в незнакомом и странном мире. Их реакцией было не насилие — они слишком устали для этого и, кроме того, больше не верили, что можно добиться чего — либо насилием. Каждый просто замкнулся в своем собственном мире. Опросы общественного мнения показывали, что значительная часть людей, почти треть, считала, что лучше жилось при социализме, но когда их спрашивали, хотят ли они возврата социализма, большинство отвечало отрицательно.
...В царской России подлинной религией людей был фатализм. Коммунизм ничего не изменил в этом отношении, более того, сделал русских людей еще более бессильными. Столетия жизни в условиях сурового и капризного климата и столь же сурового и капризного правительства научили их покоряться судьбе. При первых признаках трудностей русские закрываются от них, как черепаха, прячущаяся в панцире, и ждут, пока опасность минует. Их сила в способности выжить даже в самых враждебных условиях, слабость — в неготовности противодействовать им. Они просто относятся спокойно к несчастью и лучше справляются с ситуацией, когда им плохо, чем когда хорошо. Если они не могут что — либо больше выносить, они просто напиваются.
В моей памяти остались два случая, которые иллюстрируют это качество русских. Это вполне тривиальные случаи, но довольно характерные. В 1975 году, когда я работал в Публичной библиотеке в Москве, мне понадобилось сделать фотокопию с одной страницы, и я подошел к окошку, где можно было оформить заказ. Женщина, сидевшая за стеклянной перегородкой, посмотрела на заполненный бланк и сказала, что, поскольку я работал в зале номер один, то есть в «профессорском читальном зале», мне придется подождать до двух часов. На часах было 13.45 и никого в очереди не было. «Не могли бы вы принять заказ раньше?» — «Нет». По мере того как приближалось четырнадцать часов, за мной образовалась очередь. Женщина за окошком продолжала неподвижно сидеть со сложенными руками. Ровно в четырнадцать часов она поднялась, повесила на окно табличку «Ушла пить чай» и исчезла. Я был в бешенстве и посмотрел на других, ища поддержки, но не нашел ее. Другие читатели стояли спокойно, словно то, что произошло, было в порядке вещей и только глупец будет поднимать шум[66].
Позже я прочитал у Достоевского в опубликованном столетием раньше «Дневнике писателя» описание поведения типичного царского чиновника низшего ранга, которое соответствует тому, что мне пришлось наблюдать, и показывает, что корни такого поведения нужно искать в докоммунистической России: «Это нечто высокомерное и гордое, как Юпитер. Особенно это наблюдается в самой мелкой букашке, вот из тех, которые сидят и дают публике справки, принимают от вас деньги и выдают билеты и проч. Посмотрите на него, вот он занят делом, «при деле»: публика толпится, составился хвост, каждый жаждет получить свою справку, ответ, квитанцию, взять билет. И вот он на вас не обращает никакого внимания. Вы добились, наконец, вашей очереди, вы стоите, вы говорите — он вас не слушает, он не глядит на вас, он обернул голову и разговаривает с сзади стоящим чиновником, он взял бумагу и с чем — то справляется, хотя вы совершенно готовы подозревать, что он это только так и что вовсе не надо ему справляться. Вы, однако, готовы ждать и — вот он встает и уходит. И вдруг бьют часы, и присутствие закрывается — убирайся публика!» (Полное собрание сочинений. — Ленинград, 1981, том 23. — С. 75.) Достоевский объясняет такое поведение стремлением мелкого чиновника компенсировать свое ничтожество.
Как — то в другой раз я ехал в метро, поезд приближался к станции и из громкоговорителя прозвучало ее название. Поезд остановился, но двери не открывались. В Соединенных Штатах в подобной ситуации пассажиры попытались бы открыть дверь или, по крайней мере, стали бы по ней стучать. В Израиле они разнесли бы вагон. Здесь же все стояли неподвижно и покорно. «Осторожно, двери закрываются», — послышалось из динамика, и поезд тронулся с плененными пассажирами к следующей станции.
При новом режиме люди роптали, но ничего не делали. Особенно разочаровывало поведение интеллигенции. Она никак не могла избавиться от наследия противостояния правительству, даже к демократическому, потому что в ходе русской истории привыкла видеть свое предназначение в сопротивлении, а не в участии. В апреле 1992 года я принимал участие в конференции в Рутгер- ском университете, где сделал доклад о Сахарове. В прениях Татьяна Толстая, блестящий российский эссеист, спросила меня, какую роль, по моему мнению, должны играть диссиденты в новой России. Меня такой вопрос поразил. Я ответил, что при демократии нет места диссидентам, и что те, кто когда — то принадлежал к этой группе, сейчас должны всю свою энергию направить на созидательную политическую деятельность. Однако вопреки этой очевидности большинство диссидентов, столь мужественных при тоталитарном режиме, теперь отошли от публичной жизни, сидели по своим углам и дулись, отдав политику прежней советской номенклатуре.
...Струве привлекал меня не только своим пророческим анализом марксизма и коммунизма, несмотря на сопротивление, которое он встречал.
Например, в 1920‑х годах, когда начало НЭПа убедило многих русских и иностранцев, что Советская Россия вошла в Термидорскую фазу революции, он предсказывал, что коммунизм не потерпит ни политическую, ни экономическую свободу, и, следовательно, эта система не реформируема: любая реформа привела бы к его краху, что полностью подтвердилось семьдесят лет спустя.